«Не нужно было называть меня Флёр, – размышляла она, – если они не желали, чтобы и я дожила до своего часа и была бы счастлива, когда мой час придёт. На пути не стоит никаких реальных препятствий, вроде бедности или болезни, только чувства – призрак несчастного прошлого. Джон правильно сказал: они не дают людям жить, эти старики! Они делают ошибки, совершают преступления и хотят, чтобы дети за них расплачивались». Ветер стих, покусывали комары. Флёр встала, сорвала ветку жимолости и вошла в дом.
Вечер выдался жаркий. Флёр и её мать обе надели тонкие, светлые, открытые платья. Стол был убран бледными цветами. Флёр поразило, каким всё казалось бледным: лицо отца и плечи матери, и бледная обшивка стен, и бледносерый бархатистый ковёр, и абажур на лампе бледный, и даже суп. Ни одного красочного пятна не было в комнате – ни хотя бы вина в бледных стаканах, потому что никто не пил. А что не бледное, то было черным: костюм отца, костюм лакея, её собака, устало растянувшаяся в дверях, чёрные гардины с кремовым узором. Влетела ночная бабочка, тоже бледная. И был молчалив этот траурный обед после знойного, душного дня.
Отец окликнул её, когда она собралась выйти вслед за матерью.
Она села рядом с ним за стол и, отколов от платья веточку бледной жимолости, поднесла её к носу.
– Я много думал, – начал он.
– Да, дорогой?
– Для меня очень мучительно говорить об этом, но ничего не поделаешь. Не знаю, понимаешь ли ты, как ты много значишь для меня; я никогда об этом не говорил – не считал нужным, но ты… ты для меня все. Твоя мать…
Он запнулся и стал разглядывать вазочку венецианского стекла.
– Да?
– Ты единственная моя забота. Я ничего не имею, не желаю с тех пор, как ты родилась.
– Знаю, – прошептала Флёр.
Сомс провёл языком по пересохшим губам.
– Ты, верно, думаешь, что я мог бы уладить для тебя это дело? Ты ошибаешься. Я… я тут бессилен.
Флёр молчала.
– Независимо от моих личных чувств, – продолжал Сомс более решительно, – есть ещё те двое, и они не пойдут мне навстречу, что бы я им ни говорил. Они… они меня ненавидят, как люди всегда ненавидят тех, кому нанесли обиду.
– Но он? Но Джон?
– Он их плоть и кровь, единственный сын у своей матери. Вероятно, он для неё то же, что ты для меня. Это – мёртвый узел.
– Нет, – воскликнула Флёр, – нет, папа!
Сомс откинулся на спинку стула, бледный и терпеливый, как будто решил ничем не выдавать своего волнения.
– Слушай, – сказал он. – Ты противопоставляешь чувство, которому всего два месяца – два месяца, Флёр! – тридцатипятилетнему чувству. На что ты надеешься? Два месяца – первое увлечение, каких-нибудь пять-шесть встреч, несколько прогулок и бесед, несколько поцелуев – против… против такого, чего ты и вообразить себе не можешь, чего никто не может вообразить, кто сам не прошёл через это. Образумься, Флёр. У тебя просто летнее умопомрачение.
Флёр растерзала жимолость в мелкие летучие клочки.
– Умопомрачение у тех, кто позволяет прошлому портить все. Что нам до прошлого? Ведь это наша жизнь, а не ваша.
Сомс поднёс руку ко лбу, на котором Флёр увидела вдруг блестящие капли пота.
– Чьи вы дети? Чей он сын? Настоящее сцеплено с прошлым, будущее с тем и другим. От этого не уйти. – Флёр никогда до сих пор не слышала, чтобы её отец философствовал. Как ни сильно было её волнение, она смутилась; поставила локти на стол и положила подбородок на ладони.
– Но, папа, обсудим практически. Мы с ним любим друг друга. Денег у нас обоих много, нет никаких существенных препятствий – только чувства. Похороним прошлое, папа!
Он ответил глубоким вздохом.
– К тому же, – ласково сказала Флёр, – ведь ты не можешь нам помешать.
– Может быть, – сказал Сомс, – если бы всё зависело от меня одного, я и не пытался бы вам мешать; я знаю: чтобы сохранить твою привязанность, я многое должен сносить. Но в этом случае не всё зависит от меня. Я хочу, чтобы ты поняла это, пока не поздно. Если ты будешь думать и впредь, что всё должно делаться по-твоему, если поощрять тебя в этом заблуждении, тем тяжелее будет потом для тебя удар, когда ты поймёшь, что это не так.
– Папа! – воскликнула Флёр. – Помоги мне! Ты можешь, я знаю!
Сомс испуганно мотнул головой.
– Я? – сказал он горько. – Я? Ведь все препятствие – такты, кажется, выразилась? – все препятствие во мне. В твоих жилах течёт моя кровь.
Он встал.
– Всё равно жалеть теперь поздно. Но не настаивай на своей прихоти, будешь потом пенять на себя. Оставь своё безумие, дитя моё, моё единственное дитя!
Флёр припала лбом к его плечу.
Все её чувства были в смятении. Но что пользы показывать это ему? Никакого толку! Она оторвалась от него и убежала в сумерки, без ума от горя и гнева, но не убеждённая. Всё было в ней неотчётливо и смутно, как тени и контуры в саду, за исключением воли к обладанию. Тополь врезался в тёмную синеву неба, задевая белую звезду. Роса смочила туфли и обдавала прохладой обнажённые плечи. Флёр спустилась к реке и остановилась, наблюдая лунную дорожку на тёмной воде. Вдруг запах табака защекотал ей ноздри, и вынырнула белая фигура, как будто сотворённая лучами луны. Это стоял на дне своей лодки Майкл Монт во фланелевом костюме. Флёр услышала тонкое шипение его папиросы, погасшей в воде.
– Флёр, – раздался его голос, – не будьте жестоки К несчастному. Я так давно жду вас!
– Зачем?
– Сойдите в мою лодку.
– И не подумаю.
– Почему?
– Я не русалка.
– Неужели вы лишены всякой романтики? Не будьте слишком современны, Флёр!
Он очутился на тропинке в трех шагах от неё.
– Уходите!
– Флёр, я люблю вас. Флёр!
Флёр коротко рассмеялась.
– Приходите снова, – сказала она, – когда я не получу, того, чего желаю.
– Чего же вы желаете?
– Не скажу.
– Флёр, – сказал Монт, и странно зазвучал его голос, – не издевайтесь надо мной. Даже вивисецируемая собака заслуживает приличного обращения, пока её не зарежут окончательно.
Флёр «тряхнула головой, но губы её дрожали.
– А зачем вы меня пугаете? Дайте папиросу. Монт протянул портсигар, поднёс ей спичку и закурил сам.
– Я не хочу молоть чепуху, – сказал он, – но, пожалуйста, вообразите себе всю чепуху, наговорённую всеми влюблёнными от сотворения мира, да ещё приплетите к ней мою собственную чепуху.
– Благодарю вас, вообразила. Спокойной ночи.
Они стояли с минуту в тени акации, глядя друг другу в лицо, и дым от их папирос свивался между ними воздухе.
– В этом заезде Майкл Монт «без места» так?
Флёр резко повернула к дому. У веранды она оглянулась. Майкл Монт махал руками над головой. Было видно, как они бьют его по макушке; потом подают сигналы залитым лунным светом ветвям цветущей акации. До Флёр долетел его голос: «Эх, жизнь наша!» Флёр встрепенулась. Однако она не может ему помочь. Хватит с неё и своей заботы. На веранде она опять внезапно остановилась. Мать сидела одна в гостиной у своего письменного стола. В выражении её лица не приметно было ничего особенного – только крайняя неподвижность. Но в этой неподвижности чувствовалось отчаяние. Флёр взбежала по лестнице и снова остановилась у дверей своей спальни. Слышно было, как в картинной галерее отец шагает взад и вперёд.
«Да, – подумала она, – невесело! О Джон!»
Х. РЕШЕНИЕ
Когда Флёр ушла, Джон уставился на австрийку. Она была худая и смуглая. На её лице застыло сокрушённое выражение женщины, растерявшей одно за другим все маленькие блага, которыми наделила её когда-то жизнь.
– Так не выпьете чаю? – сказала она.
Уловив в её голосе ноту разочарования, Джон пробормотал:
– Право, не хочется. Благодарю вас.
– Чашечку – уже готов. Чашечку чаю и папироску.
Флёр ушла. Ему предстоят долгие часы раскаяния и колебаний. С тяжёлым чувством он улыбнулся и сказал:
– Ну хорошо, благодарю вас.
Она принесла на подносе маленький чайник, две чашечки и серебряный ларчик с папиросами.